?

Log in

мой фэйл

Мне казалось, что эти ощущения давно и безвозвратно позади, но жизнь не устает подкидывать новые игрушки.

Есть в Москве место, пропитанное Искусством, стены которого вместо штукатурки завешены странными фотографиями, скетчами и коллажами, где эхо стен привычно шепчет про загадочное "современное искусство".


Я — в этих узких коридорах, вызывающих трепет, на рыжем диванчике, в смиренном ожидании, когда Приемная Комиссия назовет мою фамилию. Кроме меня здесь другие абитуриенты, — кто-то бодрится, кто-то напряженно молчит, продумывая возможные ответы на возможные вопросы; воздух здесь тугой, будто натянутый на африканский барабан. Все сидят как-то очень поштучно, и единственный звук, связывающий расколотое пространство коридора воедино, это пчелиный гул из-за дверей, где проходит собеседование.

Звучит очередная фамилия, и абитуриент, старающийся являть собой уверенность и безмятежность, перемещается в аудиторию. Мы, оставшиеся, жадно провожаем его взглядом, мечтая тайно проскользнуть в аудиторию бесплотным духом, — к чему готовиться, в каком настроении комиссия? Как нас примут? О чем спросят? Улыбнутся ли нам, обнимут и пожмут руку? Или с порога закидают камнями, пинком швырнут на землю и растопчут, поливая непристойностями?
Вернувшиеся Оттуда — абсолютно разные. Кто-то в смятении ("Не знаю, меня что-то спросили, но я ничего не понял"), кто-то сияющий (барышня выходит из дверей с абсолютно покерным лицом, шествует десяток метров, и когда двери затворяются — она взрывается подпрыгиваниями и хлопаньем в ладоши), кто-то на вопросы "Ну как там?" вяло отшучивается — "Ну, мы просто мило поговорили".

Чтобы как-то унять стресс, рассуждаю: лично у меня никаких причин для паники перед собеседованием нет. Я очень ясно представляю свое значение для современной культуры (никакое! НО — есть потенциал), я всесторонне осознал, зачем я фотографирую, почему, что я хочу фотографировать дальше; я тщательно продумал ответы на вопросы — почему я пришел именно сюда, что для меня важно, что мне нужно и что я из себя представляю.
Дома, собираясь, я бесконечно перетасовывал картинки, допечатывал новые, выкидывал старые, старательно составлял серии, которые никак не желали выстраиваться; я проклинал свою бестолковость и никчемность своих работ, выкидывал все разом в мусорку, доставал, отряхивал и снова принимался выкладывать фотографии одну за другой, как слова в предложении, стирая, переписывая заново, выбрасывая. Собирать его было великим мучением: какая же из картинок покажется Деятелям достойной? В какой из картинок им будет легче увидеть мои тщательно скрытые таланты и дарования? Как показать им глубину моего понимания мироустройства и одновременно — превосходного владения техническими средствами, и еще, самое главное — безграничную тягу к знаниям???
В конце концов я упаковал картинки в конверт, разложив их по трем сериям, и подписав каждую из них на обороте — название серии, порядковый номер, место и дата съемки. Это портфолио я принес на консультацию за неделю до собеседования и получил, вобщем-то, неплохой отзыв; позже, найдя себя в списках кандидатов на финальное собеседование, чувствовал себя довольно уверенно, что, впрочем, никак не отразилось на моем пульсе, отбивающем азбуку морзе.

Наконец, двери аудитории раскрылись, выпустив в коридор волну воздуха, который был на добрых полсотни градусов горячее нервного коридорного воздуха, вот отчетливо прозвучала моя фамилия, и я, перекрестись, ныряю во Врата, возможно, немного зажмурившись.


…На меня никто не обращает внимания. Десяток мэтров, — весь наш цвет нации, оплот искусства в России, — деловито гомонят вокруг большого хирургического стола, составленного из четырех парт; мне чудится, что вся комиссия одета в белые халаты-мантии, возможно, окропленных красным — со спины не видно. Изредка в руках поблескивают невероятно острые скальпели. Перед ними лежит мое расчлененное портфолио, бездыханное и уже остывающее, все картинки вперемешку, — разбитый и перетасованный витраж.

Чья-то твердая рука подводит меня к стулу и усаживает на него. Белые мантии неспешно занимают свои места вокруг стола. Беспощадно объективный свет заполняет помещение до самого потолка. Обнаружив, что я забыл дышать, делаю глубокий вдох и смело обвожу мэтров вглядом. Первый вопрос, как первый надрез — жестко и уверенно. (Эй, подождите-ка, а как же анастезия?!)
— Что снимаем, молодой человек? И на концертах были, и девушек фотографируем, и самолеты, и инвалидов?
Отрицать очевидное невозможно. На смешанных фотографиях, почему-то кажущихся мне абсолютно чужими, действительно изображены самолеты, девушки, концерты и инвалиды. Я проглатываю неизвестно откуда полыхнувшее чувство вины и стыда, и мне не удается сдержать первый, оправдательный, порыв:
— Вообще, вот эта фотография — из серии…
Голос язвительно перебивает:
— А это что, рок-концерт?
— Нет, это фэшн-шоу, — обижаюсь я.
На фотографии — дизайнер и модель на подиуме, проступающем из темноты клуба со "стрелки"; у него в руке дымящаяся сигарета, а у нее, по причине фотоэффекта, вместо головы — пылающий софит, и получается, что перед дизайнером стоит нечто безликое в фантастической одежде, созданной не для того, чтобы подчеркнуть что-то, а чтобы ослепить. Мне нравится ирония этой сценки, но мне очень не хочется защищаться.
— А вот здесь Вы что хотите показать? А здесь? — продолжает отчитывать меня голос. — И к чему вот это?
Мэтры задумчиво берут фотографии в руки, обмениваются ими, тихо перекидываются короткими фразами, возвращают картинки на стол, в цветную мозаику.
— Послушайте, — не выдерживаю я. Смущение уступает раздражению: собеседование превращается в допрос виновного школьника, испортившего стену госучреждения нецензурной надписью. — Мне тоже мои фотографии кажутся далеко не идеальными, и это — одна из причин, по которой я пришел к Вам.
С дальнего конца стола кто-то настойчиво замечает:
— У вас очень разные фотографии.
—Да. Я фотографирую очень разные вещи. — И чтобы произнесенное не звучало, как капитуляция, я добавляю: — И надеюсь, что и дальше буду снимать разное.
Ведь мир — он такой разный, и такие разные вещи с виду по сути являются такими похожими.
Мне хочется быть лаконичным, точным и ясным, мне хочется отвечать достойно и исчерпывающе, мне хочется, чтобы я думал быстрее, молниеносно находил слова, перехватывал инициативу, бросал ироничные шутки и вызывал дружелюбные улыбки. Мне хочется понравиться этим людям, которых я совсем не знаю, но которые заочно нравятся мне — тем, что они не только живут в том мире, в который я так хочу попасть, но и создают его. Мне хочется сказать им: смотрите, мы же с вами по одну сторону баррикад, и мои силы, знания и время — это все, что у меня по-настоящему есть, и я хочу вложить их в этот мир, чтобы он стал еще чуть-чуть богаче. Просто скажите мне , как это сделать!
Вместо этого я молчу, подавленный собственным несовершенством, и рассматриваю узор, который получился из разбросанных картинок. Мне интересно — что сейчас видят все эти люди? Картинки, меня, меня и картинки, или то, кем я мог бы быть через два года?
Фигура, которая кажется мне самой крупной, хоть и находится на дальнем от меня конце стола, шелестит моей анкетой. Там, на второй странице, под вопросом "Какие выставки современного искусства Вы посетили", зияет пустота, и мы оба знаем об этом.
— Скажите, — глухо спрашивает меня фигура, откашлявшись. Над столом повисает тишина. — А современное искусство Вас совсем не интересует?
Вопрос звучит безобидно, но я понимаю, что терять больше нечего. И иду ва-банк.
— Интересует. Но в нем же невозможно разобраться самостоятельно! Этим словом называют совершенно разные вещи, и как понять, что из этого действительно стоящее, а что — мусор? Среди всех, кого я знаю, нет ни одного человека, чьему мнению я мог бы доверять.
— И Вы не посещали никаких выставок? — подводит итог фигура. — Была хорошая, эта… "Куба" в "Гараже".
Я не посещал выставок. Я говорю о том, что я чаще бываю в Московском Доме Фотографии, потому что фотография мне понятнее, и что "Кубу" я пропустил, но главный ответ на вопрос я так и не произнес: какой смысл ходить на выставку современного искусства, если ты не можешь заглянуть глубже изобразительной поверхности? Какой смысл просто смотреть, кивать и с умным видом цитировать рецензии критиков, если ты не видишь лазейки к самой сути?
Мне задают какие-то еще вопросы, я без энтузиазма отвечаю, затем собеседование заканчивается. Я благодарю за внимание, не глядя на собравшихся. Аудитория остается у меня за спиной, полумрак коридора уступает хмурому дневному свету — Москва затянута облаками, и асфальт постоянно мокрый, хотя дождя нет. Сегодня пятница, результаты собеседования будут в понедельник, и я понимаю, что мне предстоит еще как минимум тысячу раз прокрутить в голове каждый вопрос и выточить идеальный, но запоздалый ответ — честный, разумный, исчерпывающий, вместо той чахоточный ерунды, которую я нес в аудитории. И вопрос, который будет неотступно следовать за мной, днем и ночью, будет — да или нет? Оценит ли комиссия мою скромную персону, или же с негодованием отвергнет? И как я проведу следующие два года?


За выходные я тщательно продумал оба варианта, как я выстрою жизнь на ближайшее время — если поступление будет успешным, или если поступить не удастся.
В понедельник, проснувшись в десять утра, я первым делом проверил в интернете списки. Они не были готовы, и я заглядывал на сайт еще несколько раз в течение дня.
Около четырех часов списки опубликовали. Я дважды перечитал фамилии, прежде чем убедился, что моей среди них нет.

Проглотив гнев и совершенно юношескую обиду, выдохнув возмущение этой вопиющей несправедливостью, я успокоился, распрямил спину, подбородок повыше, дыхание глубокое, ровное. Всегда помнить: все в этом мире имеет смысл; всякое развитие ситуации — оптимальное. Мне выпал шанс еще раз все как следует обдумать, оценить свои силы, попытаться понять, кто я такой.
Что я и сделал:
Если леди и джентльмены из приемной комиссии решили, что нам с ними не по пути, я пойду своей дорогой, — и буду ли я продвигаться быстрее или медленнее, чем с ними, заблужусь или нет, не важно. Важно, что я точно знаю, какая из дорог — моя.

Возможно, что эта уверенность стоит даже больше, чем те два года обучения.
И очень, очень жаль, что приходится их сравнивать, чтобы не чувствовать себя проигравшим.

patches

 ...

Бывает, после сильных встрясок в жизни надолго наступает тишина и покой, — паруса давно собраны и даже немного покрылись паутиной.
Обычно никто не замечает, когда оказывается привыкшим к штилю, но определить это легко: время тогда бежит легко и однородно, ты скользишь по его поверхности, как водомерка, — весь над водой, ничто не влечет на дно, даже собственный вес, и ничто не трогает, ничто не ранит.
Но иногда все же приходится спотыкаться.
Например:

Тот коптящий грузовик на загородной дороге, — на борту картонная табличка, коряво начерчено углем "СОСНА 1500р", и полный кузов елок, связанных грязными веревками.
Как будто они могли бы сбежать.

Или эти городские листья, облепляющие псориаз асфальта целебным пластырем. Нежные, мокрые, теряющие цвет, форму, тепло и жизнь, но изо всех своих осенних сил прикрывающие собой монолитную серость. Пока их не смахнет утренняя метла бессмысленного человека, собирающего листья в кучи, чтобы потом упаковать их в черные пластиковые мешки, вывезти за границу города и там кремировать.

Сгорбившаяся фигурка человека, сидящего на обочине, прямо на сырой земле — прямо в своем дорогом костюме; человек пытается трясущимися руками попасть сигаретой в рот, но руки не слушаются, сигарета падает на землю. А в пятнадцати метрах от него — его быстрая немецкая машина, теперь так похожая на раздавленное печенье. Взгляд ее владельца, он совершенно безумный, и в то же время невероятно живой, как будто среди ночи, во время крепкого сна, на него вылили ведро ледяной воды.

Вот дневной поток людей, бредущих к метро, обтекает бабушку в старом обшарпанном пальто советского коричневого цвета, едва отошедшую от киоска с мороженым, — она сияет, жмурится от удовольствия: с детской жадностью поедает стиснутый в ее сморщенной, в печеночных пятнах, дрожащей руке пломбир в вафельном стаканчике, плавящийся от неожиданно теплого осеннего солнца.


…Как будто стоит этой водной глади времени дрогнуть, и мне становится ясно видно, что оттуда, с невидимого дна, из-под зеркальной поверхности воды, кто-то говорит со мной.

Тут мне надо кое-что объяснить:

* * *

Осенью, когда мне было четыре, я упал в реку, — глаза застлало белое, вместо лесной тишины — шум взбиваемой воды, жжет в горле и легких, но откуда я знаю, что такое легкие? Равно как и не знаю, что такое "плавать". Но в груди — жжение, а руки и ноги пытаются поднять тело наверх, к воздуху.
Было бы здорово, если бы я вышел из этой истории победителем, — можно было бы рассказывать об этой истории легко, шутя, назидательно, — "так я научился плавать, ребята" (мудрый прищур, взгляд поверх голов, легкая усмешка), или вообще забыл бы о ней, как о многих тысячах ежедневных детских катастроф.

Но хаотичные движения рук и ног не вернули меня к поверхности, я не победил реку; я медленно опустился на дно.
Будь это поражением, я бы остался там, и история закончилась.

Все оказалось гораздо сложнее: один парень, оказавшийся неподалеку, вытащил меня обратно.
Так бывает: все шло по плану, потом кто-то вмешался, и история пролетела мимо того момента, когда ей суждено было закончиться, победой или поражением, так — или иначе; и словно поезд, сошедший с рельс, но уцелев, устояв, она умчалась куда-то в неизвестность, вспахивая поля.

Вы следите за моей мыслью?

* * *

Такие вещи знает даже ребенок.
Как отличить крутой берег от пологого? Посмотреть с него вниз.

Но той осенью речная вода поднялась к самой кромке двухметрового обрыва, который, разумеется, перестал быть обрывом, а полноводная река казалась неглубокой и спокойной. Я не видел капкана глубины, ведь в стеклянной поверхности реки ярко отражалось сине-белое небо, в которое я кидал собранные у теплых сосен шишки. Я был ужасно занят: смотрел на разбегающиеся от них круги с тем простым бескорыстным любопытством, которое так естественно детям и которое так безнадежно ускользает от взрослых.
И, поскольку смотрел на поверхность, не видел той глубины, которую никогда не замечают беспечные дети, и которую всегда и везде ищут взрослые.

В детских руках помещается шесть шишек: по три в руку. На лысом берегу реки только я и шесть шишек.
Когда они закончились, я потянулся за ближайшей, еще покачивающейся на воде, не успевшей отплыть от берега, — вроде бы совсем близко. Я вытянулся в дугу, навис над отражением неба, я так старался — даже чуть-чуть подрос, и эта шишка была так рядом! Мне почти удалось коснуться ее, вернуть для следующего броска, доказать, что я не в последний раз только что выпустил ее из рук.

Пройдут годы, и я еще не один раз попадусь на этом же, и у этих историй точно так же не будет конца: я буду тянуться, падать и тонуть, а меня будут вытаскивать незнакомые люди, — не утонувшего и не спасшегося.

Но ведь однажды это изменится?

* * *

Влюбленность — это такое падание, как во сне, когда невозможно разбиться. Предел падения оказывается иллюзией: поверхность мягко принимает тебя, мир переворачивается, вода и небо меняются местами, пустое становится полным, а полное — пустым: в легких полно воды, а тело состоит из кислорода, сплошные пузырьки, от которых щекотно, кругом шныряют стайки плоских желтобоких рыбок, над головой через поверхность воды играет бликами солнце, колышутся водоросли, из-под кораллового рифа выглядывает мурена.

Влюбленность — это такой взлет на самолете из Москвы, мрачной и хмурой третий месяц подряд, вверх, туда, за облака, над которыми всегда, КАЖДЫЙ день светит солнце. Маршрут полета неизвестен, пункт назначения не назван, билета тоже, честно говоря, нет, и даже приветливого экипажа нет — на этом самолете вообще сидят только два человека, одни во всем салоне, полном бессмысленных спасательными жилетов под креслами и кислородных масок под полками. И на затоптанном ковре, в проходе между сидениями, солнце рисует овалы иллюминаторов.

Высота — сто тысяч километров, температурой за бортом, как и сопротивлением воздуха, можно пренебречь. А температура в салоне — неизменный 451 по Фаренгейту.
Как принявший на себя обязанности капитана, сообщаю: полет нормальный.

Жаль, что умения и знания капитана нельзя принять вместе с его обязанностями.


Кстати, а как управлять этой штуковиной? И что у нас там с топливом?


* * *

Никогда жизнь не кажется такой легкой, чем когда она почти оставила тебя.
Те, кто прыгал с парашютом, может быть, вспомнят о той легкости существования, которую ощущаешь только после прыжка.

Я полюбил это ощущение: бесконечное доверие миру в том, что он добрый и любит тебя.

И от этой нежности необъятного Мира мне хочется превратиться в дождь, собраться хмурыми тучами в небе и пролиться на землю, впитаться в нее глубоко-глубоко, до грунтовых вод, отдать себя корням деревьев, просочиться сквозь плотные стволы и выпорхнуть зелеными листьями на облысевших от городской осени ветках, трепетать на ветру, впитывать в себя солнце, чтобы закаты и рассветы секундами летели передо мной, с востока на запад, и потом — чтобы за спиной осталось все, что я знаю, ценю, чем дорожу, все мои новые знакомые, старые воспоминания, инструкторы по прыжкам, и я рванул вниз головой, один, в бездну, истрепанный, уставший, пожелтевший, ярко-красный.

Не знаю, почему.
Наверное, чтобы закрыть собой хмурую, безликую серость, однообразие, тоску асфальта.

* * *

А после — покой и пустота, и тишина, закаты и рассветы, и между ними только воздух.
В этой квартире есть небольшой балкон. Мара ненавидит комаров, поэтому балкон застеклен, а на открывающемся окне есть москитная сетка. Я ненавижу запах сигаретного дыма в квартире, но мне очень хотелось курить, и я уткнулся в сетку лицом, стараясь выдыхать дым как можно дальше. Еще я ненавижу, когда руки пахнут сигаретным дымом, но с этим, похоже, ничего не поделать.

Мир через сетку — должно быть, так его видят фехтовальщики перед схваткой. В белых комбинезонах, похожие на пришельцев, ртутные андрогинные создания. Грация и молниеносность.

Маска должна уберечь лицо от шпаги, но она не дарит ощущения безопасности, а происходит почему-то совсем наоборот: она готовит тело к тому, что сталь будет жалить. Мне хочется написать об этом отцу и спросить его: это нормально? Если не доспехи, то что должно защитить и уберечь, или хотя бы успокоить? Но я давно спрашиваю обо всем неизвестном поисковики и википедию, а тут совершенно непонятно, как составить запрос. Я бы позвонил отцу, но у меня полный рот воды — чищу зубы, чтобы избавиться от мерзкого табачного привкуса
В зеркале я вижу свое лицо с отпечатавшейся на нем сеткой — это гарь и пыль машин с Садового. Я думал, что оставил маску на балконе, но у зеркала свое мнение на этот счет.


Запутавшийся и растерянный, я иду спать, и провожает меня в сон уже проснувшийся птичий хор, и натужное гудение поливалок, и нежно-голубое с розовым небо. Это рассвет первого уходящего на убыль дня в этом году: теперь ночи будут становиться только длиннее.

Засыпать в последнее время стало совсем трудно, и чтобы меня охотнее приняла растворяющаяся темнота, я заслоняю окно в комнате большими кусками картона, в который никогда не упаковывают что-то действительно ценное.
Как бывает беззащитна нежность двух незнакомых людей.
Перед чем угодно: временем, правдой, молчанием.
Значит, не нужно держать крепко, все равно вот-вот ускользнет: просто, наслаждайся.

Как лето, после которого будет снег.

муравей

Этим вечером я лежал на белой скамейке и смотрел, как бегущая по асфальту струйка муравьев обрабатывает и растаскивает кусочек яблока, который я им подложил. Потом струйка стала тоньше и затем совсем прервалась, хотя кусок яблока вроде бы не потерял свою привлекательность, и оставалось там еще много. Потом где-то в насупившемся небе громыхнул первый раскат надвигающегося шторма. Какие муравьи молодцы, подумал я. Умеют остановиться, когда еще не все съедено. Не то, что мы: людей никаким громом не спугнешь, когда идет раздел ништяков.
И тащим мы каждый в свою пещеру, а не в муравейник. 
И выживаем мы поотдельности, а не компанией.
И особенно мне нравится идея состоять из трех неправильных сфер, одна из которых еще и с усиками.

Я немедленно становлюсь тремя сферами, и быстро-быстро перебираю шестью тоненькими конечностями, спасаясь от первых брызг прибывшей грозы и наступающей темноты. Я бегу домой, к моим братьям и сестрам, вместе с которыми мы только что деловито демонтировали гигантский кусок еды, явившийся к нам с неба, — теперь мы и наше потомство сможем кормиться долгие дни.

Занятый радостью общего дела, я с компьютерной точностью бегу к муравейнику, — разве хоть кто-то из нас может заблудиться? Но мне вдруг начинает казаться, что на самом деле я от него удаляюсь. Тревога по очереди прокрадывается во все шесть моих конечностей, превращаясь в дрожь, и продолжает расти, расползаясь по моему непривычному телу.

И уже после подъезда, после лифта, после щелчка дверного замка, то, что удерживало сферы вместе, исчезает, и я распадаюсь на нелепые геометрические фигуры и линии, надо мной — зловещий скрип неимоверно тяжелой двери, обнажающей хранящуюся за ней черноту пустой квартиры. Этот вакуум с шипением всасывает меня, швыряет внутрь, воздух заканчивается, голодные стены набрасываются на меня, сдавливая, расплющивая меня, и я умираю.


..Какое облегчение, что даже муравьи после смерти летят к свету. Моя жалкая истерзанная тушка — мокрое пятнышко на асфальте, которое даже самые остроглазые из вас не заметят, хотя это именно ваша нога оставила его там. Я не зол на вас, потому что мне до этого уже нет дела: свет приближается, безмятежная благодать совсем рядом, я весь в слезах священного экстаза! Кротко и набожно лобызнул длань, отершую мое мокрое лицо, и вдруг:
— Сдурел?
Мутное сияние начинает обретать вполне резкие черты, но в этом нет необходимости: это голос Мары, включившей свет в коридоре. Чей же еще.
В руке у Мары большой разделочный нож.
— Грохоту было. Думала, какие-то ублюдки дверь вынесли, — хмуро поясняет она, проследив мой взгляд.
Я лежу на спине. Надо мной — белое линялое брюхо коридорных антресолей.
Чувствую ноющим затылком песок в прихожей, чувствую, как с волос сбегают капли дождя, чувствую прилипшую футболку, чувствую голенища, отходящие от быстрого бега на роликах, которые на два размера больше, чем мне надо.

Еще чувствую холод пола, чувствую нытье под левой ключицей, чувствую оставшееся от Мариной отдернутой руки тепло.
Чувствую досаду от того, что не смогу объяснить ей, как это я так глупо растянулся в коридоре, и с чего я целую ей руки, и почему ливень снаружи, а его свежие капли — внутри, сбегают по моим вискам.

Стены дома, временно приютившего меня, стоят на месте и имеют абсолютно безобидный вид. За Мариной спиной маячит ухмыляющийся горшок с кактусом, на кухне что-то победоносно шипит, выбравшись из кастрюль на волю.
Деловито спрашивает, высматривая симптомы сотрясения, оценивая ущерб, ощупывая меня циничным взглядом дежурного медика:
— Больно?
Что мне ответить?
— Да не.. Нормально..


Но на самом деле, нет, не нормально: я чувствую отчаянное горе от того, что не добрался до муравейника.

go-go

В "Галерее" — гоу-гоу-дэнсинг.
На только что открывшейся летней веранде в уютных креслах и диванах лениво расположились сливки общества. Из порталов мощно пульсирует модный хаус, в такт которому в центре зала, на метровых кубах, бьются две отборные человеческие самки. Смуглая кожа блестит от масла, полупрозрачные лоскутки ткани на груди и бедрах сгорают в яростном свете софитов, стройные фигуры рассыпаются под стробоскопами; люди в зале колышатся, как колонки эквалайзера. Воздух вокруг танцовщиц медленно пропитывается сексом, очертания мужчин в деловых костюмах начинают расплываться; я вижу жадно приоткрытый в хищной улыбке рот краснолицего существа, приближающегося к девчонкам и не отрывающего от них почерневшего от похоти взгляда.

Музыка куда-то исчезает, когда из его разъязвленного рта вырывается длинный красный язык и обвивает бархатную ногу танцовщицы. И, к моему ужасу, никакой борьбы не происходит: скользнув по существу равнодушным взглядом, девушка просто продолжает танцевать, но ее больше не одетые музыкой движения выглядят нелепо, их сковывает язык чудовища и его источающие пот и слизь руки, тянущие девушку вниз, в темноту под кубом, и девушка, прогнувшись, с треском ломается пополам в звенящей тишине пустого клуба, и от этого звука миллиардом осколков взрываются софиты, разрывая, кроша пространство, и все меркнет.

Последнее, что падает на дно моих слепнущих глаз, это плескающаяся в круге света на стене тень танцовщицы, плоская и шершавая, и никакого милосердия: даже когда я проснусь ночью, она не исчезнет, а будет стекать с потолка моей комнаты, а я буду кричать.

М

Теперь я живу с Марой.
Мара круглые сутки варит на кухне динамит. От этого в квартире постоянно стоит странный запах, и кружки и ложки приходится дважды проверять на чистоту, чтобы не нажраться Мариной химии. Вчера я опять попался на этом, налив в чистую на вид кружку подкисшего молока, и залпом хлебнув несколько глотков. Расплата: остаток дня на языке мерзкий жирный глицериновый вкус, от которого непрерывно тошнит.

Мара. Мне нравится смотреть за ней, когда она работает: чуть сутулая фигура, склонившаяся над эмалированными мисками, ковшиками и банками, точные движения тонких рук, упавшая на лоб прядь-пружинка, выбившаяся из наспех собранного хвоста. Постоянно что-то переливает, помешивает, хмуро смотрит грязные стеклянные банки на свет, бормочет пропорции и проклятья — настоящая ведьма за работой. Только одета в растянутые хипповские кофты с длинными рукавами, скрывающими кисти и ладони, и вялые выцветшие юбки в пол, цвета которых всегда отдают поздней осенью, — может, оттого-то Марино молчание и окружено октябрьским холодом, а взгляд прикрыт тонкой пленкой раннего льда.
Она не разговаривает со мной, только иногда бросает острые, колючие фразы-указания, и мне еще ни разу не удалось поймать ее взгляд.

Когда Мара устает, она садится за стол у окна, и смотрит из узкой темной кухни на свет, в сияющую белизну московского неба; одной рукой обнимает себя за плечо, а вторая лежит на коленях ладошкой вверх, — полная пригоршня тусклых морщинок, как мимоходное подаяние спешащего по своим делам времени.


...Первым делом я тайно пробрался в шкаф, в котором Мара хранит свои бесчисленные банки-пузырьки, и украл у нее замечательную черную китайскую тушь. Сейчас этот пузырек тихо блестит в темноте моей помятой коробки с вещами и терпеливо ждет, когда Мара выйдет из дома. Тогда я смогу взять старые рекламные бумажки, коктейльную трубочку, и выдувать из чернил пузыри, капать чернилами толстые круглые кляксы и раздувать из них черные блестящие дорожки.

Самое нежное во всем этом занятии — это когда чернила обнимают буквы, заполняют пробелы, смягчают пустоты, выглаживают, успокаивают поверхность бумаги, собирая осколки безвозвратно разбитого — в целое, превращая черно-белое — в черное, а "может быть" — в "да".

Как непросто в наши дни оставаться человеком!

С.П., 18.04

Когда я слушал, как трио на Дворцовой играет "The Shadow of Your Smile", ко мне подошёл гражданин потёртого вида, но в пальто и при галстуке. Извинился и стал объяснять:
- Вы понимаете, такая ситуация... У вас нет случайно пяти рублей или жетона на таксофон?
Я, порывшись в карманах, выдал ему пять рублей и пожелал удачи.

А через полтора часа прогулки, сделав большой полукруг по городу, я, хмыкнув, остановился перед вывеской магазина "Дикая ...идея" (красные буквы ОРХ не горели), и ко мне подошёл тот же гражданин. Попросил пять рублей, на что я деликатно заметил, что мы с ним уже виделись на Дворцовой.
Гражданин смутился и исчез в толпе.

А я вот теперь думаю, был ли это простой попрошайка или городской сумасшедший, собирающий жетоны и рубли, чтобы день за днём куда-то настойчиво и безуспешно звонить.

С.П., 17.04

Кажется, что если погладить позолоченное солнцем море Финки, (а сделать это очень хочется), оно окажется гладким и рельефным. Море не шумит и не буйствет, - дремлет.

Видел на набережной Васильевского девушку, которая кормила неподвижно зависших на потоках ветра чаек, - в метре от неё. Девушка кидала хлебные крошки, и толпа вздрагивала.
В Питере вообще московские голуби тактично заменены чайками.

Мне представилось, что на карту москвы наложена ещё одна, - красные линии там, где я ходил. Эдакий хаотичный клубок с яркими прожилками и протоптанными ежедневными маршрутами.
Питер же - чистый лист, на котором я неуверенно вывожу первые тоненькие каракули: поперечно-полосатый Васильевский, Кронверкский, Невский, Литейный, Дворцовая, какие-то дворики и ещё сотня улиц и набережных, чьих названий я не знаю.

Ах да, ещё: как непривычно спешить что-то написать, сидя в интернет-кафе, - разумеется, на Невском.

Profile

patches
chelovek
someone like you

Latest Month

September 2011
S M T W T F S
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
252627282930 

Syndicate

RSS Atom
Powered by LiveJournal.com
Designed by chasethestars